Из воспоминаний детей, переживших ленинградскую блокаду. Кошкоеды: ужасные истории блокадного ленинграда - фото

ИСТОРИИ ДЕТЕЙ БЛОКАДНОГО ЛЕНИНГРАДА

22 ноября 1941 года в ходе блокады Ленинграда начала действовать - ледовая трасса через Ладожское озеро. Благодаря ей множество детей смогли отправиться в эвакуацию. До этого некоторые из них прошли через сиротские дома: чьи-то родные погибли, а чьи-то - пропадали на работе целыми днями.

"В начале войны мы, наверное, и не осознавали, что и детство наше, и семья, и счастье когда-нибудь разрушатся. Но почти что сразу это почувствовали", - говорит Валентина Трофимовна Гершунина, которую в 1942 году, девятилетней, вывезли с детским домом в Сибирь. Слушая рассказы выросших блокадников, понимаешь: сумев сохранить жизнь, они лишились детства. Слишком много "взрослых" дел пришлось делать этим ребятам, пока настоящие взрослые воевали - на фронте или у станков.

Несколько женщин, которых когда-то успели вывезти из блокадного Ленинграда, рассказали нам свои истории. Истории об украденном детстве, о потерях и о жизни - вопреки всему.

"Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы"

История Ирины Константиновны Потравновой

Маленькая Ира потеряла в войну маму, брата и дар. "У меня был абсолютный слух. Я успела поучиться в музыкальной школе, - рассказывает Ирина Константиновна. - Меня хотели без экзаменов взять в школу при консерватории, сказали приходить в сентябре. А в июне началась война".

Ирина Константиновна родилась в православной семье: папа был регентом в церкви, а мама пела в хоре. В конце 1930-х отец стал работать главным бухгалтером технологического института. Жили в двухэтажных деревянных домах на окраине города. В семье было трое детей, Ира - младшая, ее называли кочерыжкой. Папа умер за год до начала войны. А перед смертью говорил жене: "Только береги сына". Сын погиб первым - еще в марте. Деревянные дома сгорели при бомбежках, и семья отправилась к родственникам. "У папы была изумительная библиотека, а мы могли только взять самые необходимые вещи. Собрали два больших чемодана, - рассказывает Ирина Константиновна. - Был холодный апрель. Как будто наверху чувствовали, что должен быть мороз. В слякоть мы бы вообще не вытянули. А по дороге у нас украли карточки".

5 апреля 1942 года была Пасха, и мама Ирины Константиновны пошла на базар - купить хотя бы дуранды, мякоти семечек, остававшейся после отжима масла. Вернулась она с температурой и больше уже не встала.

Так сестры одиннадцати и четырнадцати лет остались вдвоем. Чтобы получить хоть какие-то карточки, им пришлось идти в центр города - иначе бы никто не поверил, что они еще живы. Пешком - транспорт давно не ходил. И медленно - потому что не было сил. Добирались три дня. И у них снова украли карточки - все, кроме одной. Ее девочки отдали, чтобы хоть как-то похоронить маму. После похорон старшая сестра отправилась работать: четырнадцатилетние дети считались уже "взрослыми". Ирина же пришла в детприемник, а оттуда - в детский дом. "Мы так вот на улице и расстались, и не знали друг о друге ничего полтора года", - рассказывает она.

Ирина Константиновна помнит ощущение постоянного голода и слабости. Дети, обычные дети, которым хотелось прыгать, бегать и играть, едва могли двигаться - словно старушки.

"Как-то на прогулке увидела нарисованные "классики", - рассказывает она. - Захотелось прыгнуть. Встала, а мне не оторвать ноги-то! Стою, и все. И я смотрю на воспитательницу и не могу понять, что со мной. И слезы текут. Она мне: "Не плачь, лапонька, потом попрыгаешь". Настолько мы были слабы".

В Ярославской области, куда эвакуировали детей, колхозники были готовы отдать им все что угодно - так больно было смотреть на костлявых, изможденных ребят. Только вот дать особо было нечего. "Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы. Ели все что могли, - рассказывает Ирина Константиновна. - Кстати, никто не заболел ничем". Тогда же маленькая Ира узнала, что из-за бомбежек и стресса потеряла слух. Навсегда.

Ирина Константиновна

В школе стоял рояль. Подбежала к нему и понимаю - играть не могу. Пришла учительница. Она говорит: "Ты чего, девочка?" Отвечаю: тут рояль расстроенный. Она мне: "Да ты ничего не понимаешь!" Я в слезы. Как не понимаю, я все знаю, у меня абсолютный музыкальный слух…

Ирина Константиновна

Взрослых не хватало, присматривать за детьми было сложно, и Ирину, как прилежную и умную девочку, сделали воспитательницей. Она вывозила ребят в поля - зарабатывать трудодни. "Мы расстилали лен, должны были выполнять норму - 12 соток на одного человека. Лен-кудряш расстилать было проще, а вот после льна-долгунца все руки гноились, - вспоминает Ирина Константиновна. - Потому что ручонки были еще слабые, в царапинах". Так - в работе, голоде, но безопасности - она прожила три с лишним года.

В 14 лет Ирину отправили на восстановление Ленинграда. Но у нее не было документов, а при медосмотре врачи записали, что ей 11 - настолько неразвитой внешне выглядела девочка. Так уже в родном городе она чуть вновь не попала в детский дом. Но ей удалось найти сестру, которая к тому времени училась в техникуме.

Ирина Константиновна

На работу меня не брали, ведь мне якобы было 11 лет. А есть что-то надо? Пошла в столовую мыть посуду, чистить картошку. Потом сделали мне документы, по архивам ходили. В течение года устроились

Ирина Константиновна

Потом было восемь лет работы на кондитерской фабрике. В послевоенном городе это давало возможность иногда отъедаться бракованными, поломанными конфетами. Ирина Константиновна сбежала оттуда, когда ее решили продвигать по партийной линии. "У меня был прекрасный руководитель, говорил: "Смотри, тебя готовят в начальники цеха". Я говорю: "Помогите мне смыться". Я считала, что до партии я должна созреть".

"Смылась" Ирина Константиновна в геологический институт, а затем много ездила в экспедиции на Чукотку и в Якутию. "По дороге" успела выйти замуж. За плечами у нее больше полувека счастливого брака. "Я очень довольна своей жизнью", - говорит Ирина Константиновна. Только вот играть на рояле ей больше никогда не довелось.

"Я подумала, что Гитлер - это Змей Горыныч"

История Регины Романовны Зиновьевой

"22 июня я была в садике, - рассказывает Регина Романовна. - Мы пошли на прогулку, и я оказалась в первой паре. А это было очень почетно, мне флажок дали… Выходим гордые, вдруг бежит женщина, вся всклокоченная, и кричит: "Война, Гитлер на нас напал!" А я подумала, что это напал Змей Горыныч и у него огонь идет из пасти…"

Тогда пятилетняя Регина очень расстроилась, что так и не прошлась с флажком. Но очень скоро "Змей Горыныч" вмешался в ее жизнь гораздо сильнее. Папа ушел на фронт связистом, и вскоре его забрали на "черном воронке" - взяли сразу по возвращении с задания, не дав даже переодеться. Фамилия у него была немецкая - Гинденберг. Девочка осталась с мамой, а в блокадном городе начался голод.

Однажды Регина ждала маму, которая должна была забрать ее из детского сада. Воспитательница вывела двух задержавшихся детей на улицу и пошла запирать двери. К малышам подошла женщина и предложила конфетку.

"Мы хлеба не видим, тут - конфеты! Очень хотелось, но нас предупреждали, что к чужим нельзя подходить. Страх победил, и мы сбежали, - рассказывает Регина Романовна. - Потом вышла воспитательница. Мы хотели ей показать эту женщину, а ее уже след простыл". Сейчас Регина Романовна понимает, что сумела сбежать от людоедки. В то время ленинградцы, обезумевшие от голода, воровали и ели детей.

Мама пыталась накормить дочь как могла. Однажды пригласила спекулянтку - обменять отрезы ткани на пару кусков хлеба. Женщина, оглядевшись, спросила, нет ли в доме детских игрушек. А Регине перед самой войной подарили плюшевую обезьянку, ее назвали Фока.

Регина Романовна

Я схватила эту обезьянку и закричала: "Бери что хочешь, а эту я не отдам! Это моя любимая". А ей она очень понравилась. Они с мамой выдирали у меня игрушку, а я реву… Взяв обезьянку, женщина отрезала еще хлеба - больше, чем за ткань

Регина Романовна

Уже став взрослой, Регина Романовна спросит у мамы: "Ну как ты могла у маленького ребенка отнять любимую игрушку?" Мама ответила: "Возможно, эта игрушка спасла тебе жизнь".

Однажды, ведя дочку в садик, мама упала посреди улицы - у нее уже не было сил. Ее забрали в больницу. Так маленькая Регина попала в детский дом. "Было очень много народу, мы по двое лежали в кроватке. Меня положили с девочкой, она была опухшая вся. Ножки у нее были все в язвах. И я говорю: "Как же я буду с тобой лежать, повернусь, ножки твои задену, тебе будет больно". А она мне: "Да нет, они все равно уже ничего не чувствуют".

В детском доме девочка пробыла недолго - ее забрала тетя. А затем вместе с другими малышами из детского сада ее отправили в эвакуацию.

Регина Романовна

Когда мы добрались, нам дали манной каши. Ой, это была такая прелесть! Мы вылизали эту кашу, со всех сторон тарелки облизали, мы же не видели такой еды уже давно… А потом нас посадили в эшелон и отправили в Сибирь

Регина Романовна

1">

1">

{{$index + 1}}/{{countSlides}}

{{currentSlide + 1}}/{{countSlides}}

Ребятам повезло: в Тюменской области их встретили очень хорошо. Детям отдали бывший барский дом - крепкий, двухэтажный. Набили матрасы сеном, дали землю под огород и даже корову. Ребята пололи грядки, ловили рыбу и собирали крапиву на щи. После голодного Ленинграда эта жизнь казалась спокойной и сытой. Но, как и все советские дети того времени, они работали не только на себя: девочки из старшей группы ухаживали за ранеными и стирали бинты в местной больнице, мальчики вместе с воспитателями ходили на лесозаготовки. Эта работа была тяжела даже для взрослых. А старшим детям в садике было всего по 12–13 лет.

В 1944 году власти сочли четырнадцатилетних ребят уже достаточно взрослыми для того, чтобы ехать восстанавливать освобожденный Ленинград. "Наша заведующая пошла в райцентр - часть пути пешком, часть на попутках. Мороз был 50–60 градусов, - вспоминает Регина Романовна. - Три дня добиралась, чтобы сказать: дети ослабленные, они не смогут работать. И она отстояла наших ребят - в Ленинград послали только семь-восемь самых крепких мальчишек".

Мама Регины выжила. К тому времени она работала на стройке и переписывалась с дочкой. Оставалось дождаться победы.

Регина Романовна

У заведующей было крепдешиновое красное платье. Она его разорвала и повесила, как флаг. Такое красивое было! Так вот не пожалела. А мальчишки наши устроили салют: все подушки распустили и швыряли перьями. И воспитатели даже не ругались. А потом девчонки перышки собрали, себе сделали подушечки, а мальчишки все без подушек остались. Так мы встретили День Победы

Регина Романовна

В Ленинград дети вернулись в сентябре 1945-го. В том же году наконец получили первое письмо от отца Регины Романовны. Оказалось, что он уже два года в лагере в Воркуте. Только в 1949-м мать и дочь получили разрешение его навестить, а еще через год его отпустили.

У Регины Романовны богатая родословная: в ее роду был генерал, воевавший в 1812-м, а бабушка в 1917-м в составе женского батальона защищала Зимний дворец. Но ничто не сыграло в ее жизни такой роли, как немецкая фамилия, доставшаяся от давно обрусевших предков. Из-за нее она не только едва не потеряла отца. Позже девочку не взяли в комсомол, а уже взрослой Регина Романовна сама отказалась вступать в партию, хотя занимала приличный пост. Ее жизнь сложилась счастливо: два брака, двое детей, три внука и пять правнуков. Но она по-прежнему помнит, как не хотелось расставаться с обезьянкой Фокой.

Регина Романовна

Старшие мне рассказывали: когда началась блокада, была прекрасная погода, голубое небо. И над Невским проспектом появился крест из облаков. Он висел три дня. Это был знак городу: вам будет неимоверно тяжело, но все-таки вы выдержите

Регина Романовна

"Нас обзывали "выковырками"

История Татьяны Степановны Медведевой

Маленькую Таню мама звала последышем: девочка была младшим ребенком в большой семье: у нее были брат и шесть сестер. В 1941 году ей было 12 лет. "22 июня было тепло, мы собрались ехать загорать и купаться. И вдруг объявили, что началась война, - рассказывает Татьяна Степановна. - Мы никуда не поехали, все заплакали, закричали… А брат сразу отправился в военкомат, сказал: я пойду воевать".

Родители были уже пожилыми, им не хватило сил бороться. Они быстро умерли: папа - в феврале, мама - в марте. Таня сидела дома с племянниками, которые по возрасту не сильно отличались от нее - одному из них, Володе, было всего десять. Сестер забрали на оборонные работы. Кто-то рыл окопы, кто-то заботился о раненых, а одна из сестер собирала по городу мертвых детей. И родные боялись, что Таня окажется среди них. "Сестра Рая сказала: "Таня, ты не выживешь тут одна". Племянников разобрали мамы - Володю мама забрала на завод, он работал вместе с ней, - говорит Татьяна Степановна. - Рая свезла меня в детский дом. И нас так быстро отправили по Дороге жизни".

Детей вывезли в Ивановскую область, в город Гусь-Хрустальный. И хотя здесь не было бомбежек и "125 блокадных граммов", жизнь не стала простой. Впоследствии Татьяна Степановна много общалась с такими же выросшими детьми блокадного Ленинграда и поняла, что другим эвакуированным ребятам жилось не так голодно. Наверное, дело в географии: все же линия фронта здесь была куда ближе, чем в Сибири. "Когда приезжала комиссия, мы говорили, что еды не хватает. Нам отвечали: мы вам даем лошадиные порции, а вы все хотите есть", - вспоминает Татьяна Степановна. Эти "лошадиные порции" баланды, щей и каш она помнит до сих пор. Как и холод. Девочки спали по двое: ложились на один матрас, укрывались другим. Больше укрыться было нечем.

Татьяна Степановна

Местные нас не любили. Обзывали "выковырками". Наверное, потому, что мы, приехав, стали ходить по домам, хлеба просить… А им тоже было тяжело. Там была речка, зимой очень хотелось побегать на коньках. Местные дали нам один конек на всю группу. Не пару коньков - один конек. Катались по очереди на одной ноге

Татьяна Степановна

Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.

Ольга Берггольц

Доброе утро! Есть много важных дат и памятных дней в нашей стране, но день полного снятия блокады Ленинграда стоит особняком лично для меня. Не только из-за того, что я живу рядом с этим городом. Мой прадед был одним из водителей полуторок на Дороге Жизни, которую тогда называли Дорогой Смерти. Он доставлял снаряды и продовольствие в осажденный город, а назад вывозил жителей. Она была проложена через Ладогу осенью 1941 года - в узкой 16-километровой полосе, которую врагу не удалось захватить на западном берегу озера. Два с лишним года это была единственная ниточка, которая связывала Ленинград с остальной страной. К сожалению, когда дедушка умер, я был слишком меленький чтобы записать его историю, мне было всего 6 лет. В этом посте, я собрал воспоминания победителей, которые не сдали свой город врагу и их подвиг надо помнить.

Воспоминания Зинаиды Павловны Овчаренко (Кузнецовой).

Провела в городе все 900 блокадных дней. Похоронила за это время отца и бабушку, братья погибли на фронте. Сейчас ей 85.

22 июня 1941 года мне исполнилось 13. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.


Семья у нас была - 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили "сладкий чай". И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище - это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра.
Лампадка в ночи

Из блокадного дневника Клавдии Андреевны Семеновой.

Не прекращала работать все 900 блокадных дней. Была глубоко верующей, увлекалась музыкой и театром. Умерла в 1972 году.

1942 г. 29 марта. В 6 утра артобстрел. В 7 часов по радио сообщили отбой. Пошла в церковь. Много народу. Исповедь общая. Причастилась Святых тайн. Пришла домой в 11. Сегодня Вербное воскресенье. В 3.30 тревога по радио. Истребители. Зенитки "разговаривают". Чувствую усталость, болит правая нога. Где-то мои дорогие? Слушаю по радио хорошую передачу. Чилийская песня на гавайской гитаре, Лемешев.


5 апреля. Сегодня Пасха Господня. В пол-седьмого утра пошла в церковь, простояла обедню. День солнечный, но холодный. Стреляли сейчас зенитки. Страшно.

22 апреля. Я в стационаре при больнице. Ноге несколько лучше. Питают сносно. Главное - дают масло (50 гр. в день) и сахар - порция для дистрофиков. Конечно, мало. Ночью была сильная канонада. Днем тихо. Вялость в людях и в природе. Тяжело ходить.

1 мая. Рабочий день. На улицах мало флагов, никаких украшений. Солнце чудное. Первый раз вышла без платка. После работы пошла в театр. "Свадьба в Малиновке". Место было хорошее. В пол-восьмого дома. Был артобстрел.

6 мая. Тревога была в 5, в пол-шестого кончилась. День холодный. Взяла на 10 мая билет в Филармонию на 5-ю симфонию Чайковского, дирижер Элиасберг.

17 мая. В пол-шестого начался сильный обстрел, где-то близко. В 7 была в Филармонии. Хорошо пел Михайлов "Город любимый, город родной, я снова с тобой".
"Мы победим!"

Из дневника Владимира Ге.

В войну служил политруком кавалерийского эскадрона. После войны преподавал в ленинградских вузах. Умер в 1981 году.

1943 г. 22 июля. Сегодня исполнилось 25 месяцев со дня начала великих испытаний. Я не в состоянии хронологически освещать события, буду делать краткие зарисовки. Если не суждено будет самому воспользоваться, пусть эти строки останутся памятью обо мне для моей бесконечно любимой дочурки. Подрастет, прочтет и поймет, как жили и боролись люди за ее будущее счастье.


25 июля. Вчера Сталин подписал приказ о провале летнего наступления немцев. Думаю, следующим летом будем праздновать победу. Разгром Германии возможен даже в этом году, если союзники все же высадят десант в Европе. А ведь было время, многие не верили в наши силы. Помню разговор в августе 1941-го с майором Т. в столовой комсостава в Пушкине. Он знал меня еще мальчиком. В армии служит лет 10. Отеческим тоном, похлопав меня по плечу, он сказал: "Володенька! Наше с тобой положение безнадежно. Наши войска под Ленинградом, даже некуда будет отступать. Мы в мышеловке. И обречены". В те дни многие метались: эвакуироваться из города или остаться? Прорвется немец в город или нет?

19 августа. Сегодня был в кино, фильм "Неуловимый Ян". Начался артобстрел. Стены содрогались от близких разрывов. Но публика спокойно сидела в темном зале. Досмотрели до конца. Таков теперь быт ленинградцев: ходят в кино, в театры, а где-то рядом рвутся снаряды, замертво падают люди. При этом работа предприятий и учреждений не прекращается. Где же фронт, где тыл? Как определить границу между геройством и беспечностью? Что это - мужество или привычка? Каждый в отдельности взятый ленинградец ничего такого не совершил, чтобы наградить его орденом, но все они вместе взятые, безусловно, воплощают в себе звезду Героя Советского Союза.

4 сентября. В последние дни освобождены 10 городов в Донбассе, взят Таганрог. 23 августа был на концерте джаза Шульженко и Корали. Во время концерта объявили о взятии Харькова. Зал рукоплескал стоя. Раздавались возгласы: "Да здравствует наша Красная Армия!", "Да здравствует товарищ Сталин!"

31 Декабря. У нас назначен новый командарм. Низкого роста, коренастый, говорит медленно, увесисто, видимо, волевой, жесткий человек. Этот будет покрепче предшественника. Его приход подкрепляет предположение, что нашей армии предначертаны наступательные операции не местного значения.

1944 г., 7 января. Похоже, город доживает последние месяцы блокады. Помню всеобщее ликование ленинградцев, когда впервые после 5-месячного перерыва по улицам загрохотали трамваи. Было это 15 апреля 1942 года. А сегодня трамвай уже стал обычным явлением, и, когда приходится ждать его больше 5 минут, это вызывает недовольство.

24 января. Наша армия взяла Петергоф, Красное Село, Стрельну, Урицк. На днях возьмем Пушкин и Гатчину. Наши соседи взяли Мгу, Волхов. Еще несколько дней - и Ленинград будет полностью недосягаем для артобстрелов. Двигаемся вперед. Возможно, сегодня в последний раз вижу свой город. Начинается кочевой образ жизни...

Каган Игорь Захарьевич – гр 1936, кораблестроитель, заслуженный машиностроитель России

Блокада – это горе, страдания и смерть близких, жизнь умышленно стерла ее из моей детской памяти, остались только отдельные штрихи, рубцы, но остались на всю жизнь. В день победы мне было восемь лет, в 1941 – только четыре.


Мать была призвана в Военно-морской флот во время финской войны и работала врачом в госпитале у Калинкина моста, там и встретила войну с фашизмом.

1940 г, лето, мать везет меня на один день на свидание с отцом в Москву. Зоосад, метро, обед в ресторане в гостинице Москва. Отец заказал котлеты «де- воляй» (потом их стали называть «котлеты по киевски»). Я их есть не стал, попросил яичницу, а мать свою котлету чуть-чуть не доела, остался маленький кусочек.

1941 год, 22 июня, я с мамой гуляю в парке Петергофа. Мама рада, я попросил пирожное, купили эклер, я съел половину, остальное незаметно выбросил в кусты.

1941 год, август. В нашей комнате на Моховой 26, у окна уже который день дежурят двое, они наблюдают за подворотней в доме напротив. Бабушка говорит, что выслеживают шпионов. Выселили нашу соседку – немку Марию Эрнестовну.

1941 год, ноябрь. Мы живем, на первом этаже, квартира со сводчатыми потолками и кафельным полом. Вход прямо с улицы. Во времена НЭПа у деда здесь была часовая мастерская. В доме нет подвалов и нет бомбоубежища. Каждую ночь у нас ночуют жильцы с верхних этажей, они приходят со своими стульями и раскладушками. Бомбят каждый день, много, упорно. Зачем? Чтобы запугать? Но уже не страшно. Страшен надвигающийся голод и морозы. В километре от нас Большой дом, говорят, что это и есть цель для немецких летчиков, еще мосты через Неву. Но бомбы попадают в дома на Пестеля, Моховой, Рыночной. Самолеты не долетают до цели, летчики боятся зениток, или они берегут это здание для гестапо? Как нас защищают? Светомаскировка, шторы, электричество отключают. Много аэростатов, прожекторов. Зенитки стоят на Марсовом поле, в Соляном переулке

Я еще не сплю. Бомба с противным визгом падает в двух метрах от окна, не на твердую панель, а на газон, зарывается в землю (что-то немцы неправильно в ней отрегулировали) и взрывается. Метровые стены старого дома выдержали, а вот стекла во всей округе вдребезги разлетелись. В комнату стали заносить раненых с порезами от стекол. Мать тащит меня через черный ход к соседям, у которых окна во двор – они уцелели.

Без стекол не прожить, морозы страшные. Я с бабушкой переезжаю в общежитие на проспекте Щорса. Все время хочется есть. Все время вспоминаю о недоеденном в Петергофе пирожном. Раз в два дня приходит мать и приносит банку с супом. Транспорт не работает. Она идет вечером пешком в тридцатиградусный мороз от Калинкина моста на Петроградскую сторону, часто под артобстрелом, а утром к 8 часам возвращается в госпиталь. Она близка к помешательству, все время говорит о недоеденной в Москве котлете. Она, как и другие женщины, носит пеленку, мышцы уже не в силах сопротивляться позывам. Скользко, много снега. Один раз она упала и разбила драгоценную банку с супом.

Конец января - силы оставляют мать, к тому же в общежитии нет воды, не работают туалеты. Она решает забрать и спрятать меня и бабушку в госпитале. Меня, закутанного в огромный шерстяной платок и одеяло везут через весь город на санках. На кировском мосту обстрел. Вой снарядов над головой помню.

На нелегальном положении в госпитале я не первый, есть еще две девчонки лет семи. Мы втроем тайком ходим в палаты к раненым, читаем стишки, поем песенки. Госпиталь спас от смерти и холода. (может быть нам доставались порции умерших утром раненых?). Через месяц попались на глаза главврачу и нас с треском выселили в общежитие на улицу Егорова. Но уже наступала весна, хлеба стали давать побольше, заработал водопровод.

1942 год, май. Я с бабушкой стою в очереди за хлебом и мечтаю, что, если будет довесок, бабушка отдаст его мне. И вот она действительно дает мне в руки волшебно пахнущий кусочек хлеба. Вдруг кто-то толкает меня в спину, отнимает кусок и целиком засовывает себе в рот. Люди из очереди набрасываются на парня, валят его на землю, бьют, а он, закрыв лицо руками, успевает заглотить хлеб. Я плачу.
1942 год, август. Мать совсем обессилила. Ее переводят в авиашколу в поселок Красный яр в 40 км от Куйбышева. Мы плывем через Ладогу в маленьком танкере, приспособленном для перевозки людей. Качает, меня тошнит. Мать выводит меня на палубу. Летают два самолета, свист бомб, они летят мимо, Стрекочет пулемет на нашем судне, стреляет пушка на сторожевике охранения. Самолеты улетают.

1942 год – сентябрь. Есть адрес, где можно остановиться на пару дней у совсем незнакомых людей. У меня температура 39,5, дифтерит (это заразно), а у хозяйки двое детей, Но нас приютили, помогают меня лечить. В Красном яру живем в комнате рядом со штабом авиашколы. Курсант заливал бензин в лампу, не потушив огонь, Мать проснулась от треска и зарева – штаб горел. Выскочили босиком, раздетые через разбитое окно в снег. Приютили, обогрели и одели колхозники, совсем незнакомые люди.
1943 год, осень.. Сталинград, Сюда мы приплыли по Волге из Куйбышева. Мать перевели в госпиталь в Ейске и здесь пересадка. Ужасный вид полностью разрушенного города. Разбиты абсолютно все здания, остались одни коробки из стен с пробоинами от снарядов. Очень мало людей. Ночь, сидим на узлах на улице. Показывают фильм «Она сражалась за Родину», экран натянут на стене вокзала.

1945 год, 9 мая. Ейск. День Победы. Очень много стреляют. В воздухе летают одиночные ракеты. Выжить в блокаду было суждено немногим, наверное очень везучим. И бабушка и мать сначала кормили меня, довольствуясь остатками. У бабушки по опыту гражданской войны были небольшие запасы муки и крупы, Она еще ими делилась со своей сестрой. «Повезло», что бомба до взрыва зарылась в землю, что выбитые окна заставили переехать в общежитие, где было тепло, потом в госпиталь, где была вода. Повезло, что раненые голодные матросы угощали кусочками сахара и сухаря. Повезло, что на дороге жизни самолеты атаковали не наше судно, а соседнее, что нам встречались добрые сердечные люди.

Из воспоминаний Маргариты Федоровны Неверовой

«…Я вышла из дома. Пошли мы с моей собачоночкой, вот такой маленькой, за хлебом. Вышли. Лежал старичок. Вот у него уже так молитвенно три пальца сложены, и он так, замерзший, лежал в валенках.
Когда мы пришли в булочную, хлеба не было, моя собачоночка вдруг меня носом тык-тык-тык в валенок. Я наклонилась.

- Ты что?
Оказывается, она нашла кусочек хлеба. Мне отдает его. Причем я, знаете, как ворон, вскочила, хлеб зажала. А она на меня смотрит: «Дашь ты мне или не дашь?» Я говорю:
- Дам, миленький, дам!
А я из этого хлеба такую похлебку наварила, что вы даже не представляете, как мы с ней угощались!
А обратно мы шли - этот старичок уже лежал без валенок. Ну, оно конечно, ему на том свете валенки ни к чему, - я понимаю… Да, вот уже крест сложил и не донес, бедняжечка.»"

Колесникова Елена Владимировна (род. 1932)

"В 1941 году мне исполнилось 9 лет. В конце мая закончился первый в моей жизни учебный год, но этим лето мама не повезла меня как обычно к бабушке на каникулы.
Первый день войны мы с мамой встретили на пляже у Петропавловской крепости. Когда по радио объявили о выступлении Молотова, пляж как-то замер. Люди слушали молча, быстро собирались и уходили. Всюду было слышно слово – ВОЙНА.

Отца призвали в армию, он был где-то на Ленинградском фронте.
Дети вместе со взрослыми таскали на чердаки песок, наполняли водой железные бочки, раскладывали лопаты… Каждый чувствовал себя бойцом. Подвалы должны были стать бомбоубежищами.
Первая в моей жизни бомбежка осталась в памяти ярче других, потому что было страшно, как никогда потом за всю жизнь. Рев самолетов, грохот зениток, взрывы. И еще темнота.
Раз-два во время бомбежек мы с мамой спускались в подвал. Потом перестали. Мама сказала, что бессмысленно так тратить время.

Мама стала сушить очистки от картошки и всякие корочки. С лета она оставила бутылочку прокипяченного подсолнечного масла и не велела до него дотрагиваться.

В школе ребят стало гораздо меньше. Заниматься было почти невозможно: обстрелы, налеты, занимались при свечке. Когда в один из дней пришли только трое, учительница сказала, что больше собираться не будем.
Вскоре мама перестала ходить на работу, ее организация была эвакуирована. Она часто уходила надолго, иногда на весь день – на дежурство, в очередь за хлебом, за водой, за дровами, за какой-нибудь едой.
Тогда все ходили медленно, не было сил. Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, будто не было дня, а только одна очень длинная, темная, ледяная ночь.

В декабре все корочки закончились. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Уже после войны в разговоре с кем-то мама сказал: «Спасибо дочке, она никогда не просила у меня есть!».
Из блокадных лет запомнился один Новый год – это, наверное, первый Новый год без красивой елки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэте6сса, но голос ее, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. «Мне не надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется так: «Товарищ, нам выпали горькие трудные дни, грозят нам и горе, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!»

В маминых записках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбежки, залы театра и кино не пустовали».

Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале филармонии. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то светом была подсвечена фигура артистки. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть.
У нашей школы были грядки в Летнем саду. Там мы пропалывали морковку, салат и свеклу. Когда весной на старых липах только прорезались зеленые листочки, мы ели их без конца, потом ели цветы липы, а потом семена.

В какой-то день весны 1943 ожил двор Некрасовской бани. Чумазые люди в ватниках пытались оживить котельную. Наступил день, когда баня открылась. Мы отправились в баню, надеясь успеть помыться между обстрелами. В бане ступая босыми ногами по цементному полу мы держались за руки и почему-то смеялись. Мы вдруг увидели какие мы страшные! Идут по пустой бане два скелета с мочалками в руках, дрожат от холода и смеются. Вода была теплая, но баня еще не прогрелась. В мыльной плескались еще четыре храбрые блокадницы, худые и костлявые. Смотреть друг на друга было неловко.

Еще шла война, когда в городе появился Музей Обороны Ленинграда. В нем все было потрясающей правдой. Пересказать это невозможно. Такого музея еще не было. Но потом он был уничтожен. Уничтожали память, уничтожали опыт людей, опыт выживания. Потом прошло еще какое-то время и музей открыли, но то, что сейчас – это жалкое напоминание…
Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я говорю, что это был День Победы 9 мая 1945 года. Никогда не видела я потом у людей более счастливых лиц. И тогда, 9 мая 1945, верилось, что после таких потерь, страданий, ужасов люди поймут, наконец, бессмысленность войн.

Не узнать теперь в разросшихся деревьях тех тонких саженцев липок и яблонек, что сажали мы школьниками в Московском и Приморском парках Победы."

Рассказывалось о том, как ярославские и сибирские кошки, завезенные в блокадный Ленинград, помогли спасти этот многострадальный и героический город от нашествия крыс и эпидемии чумы.

А в данном посте мне хочется собрать воедино несколько рассказов об удивительных людях, которые смогли спасти своих животных в этом аду, и о том, как кошки спасали своих хозяев от голода.

Кот Маркиз, переживший блокаду Ленинграда.

Расскажу о долгой беcкорыстной дружбе с котом - совершенно замечательной личностью, с которым под одной крышей провёл 24 радостных года.

Маркиз родился на два года раньше меня, ещё до Великой Отечественной войны.

Когда фашисты сомкнули вокруг города кольцо блокады, кот пропал. Это нас не удивило: город голодал, съедали всё, что летало, ползало, лаяло и мяукало.

Вскоре мы уехали в тыл и вернулись только в 1946 году. Именно в этот год в Ленинград со всех концов России стали завозить котов эшелонами, так как крысы одолели своей наглостью и прожорливостью…

Однажды, ранним утром некто стал рвать когтями дверь и во всю мочь орать. Родители открыли дверь и ахнули: на пороге стоял огромный чёрно-белый котище и не моргая глядел на отца и мать. Да, это был Маркиз, вернувшийся с войны. Шрамы - следы ранений, укороченный хвост и рваное ухо говорили о пережитых им бомбёжках.

Несмотря на это, он был силён, здоров и упитан. Никаких сомнений в том, что это Маркиз, не было: на спине у него с самого рождения катался жировик, а на белоснежной шее красовалась чёрная артистическая «бабочка».

Кот обнюхал хозяев, меня, вещи в комнате, рухнул на диван и проспал трое суток без пищи и воды. Он судорожно перебирал во сне лапками, подмяукивал, иногда даже мурлыкал песенку, затем вдруг оскаливал клыки и грозно шипел на невидимого врага.

Маркиз быстро привык к мирной созидательной жизни. Каждое утро он провожал родителей до завода в двух километрах от дома, прибегал обратно, забирался на диван и ещё два часа отдыхал до моего подъёма.

Надо отметить, что крысоловом он был отличным. Ежедневно к порогу комнаты он складывал несколько десятков крыс. И, хотя зрелище это было не совсем приятным, но поощрение за честное выполнение профессионального долга он получал сполна.

Маркиз не ел крыс, в его повседневный рацион входило всё то, что мог позволить себе человек в то голодное время - макаронные изделия с рыбой, выловленной из Невы, птицы и пивные дрожжи.

Что касается последнего - в этом ему отказа не было. На улице стоял павильон с лечебными пивными дрожжами, и продавщица всегда наливала коту 100-150 граммов, как она говорила, «фронтовых».

В 1948 году у Маркиза начались неприятности - выпали все зубы верхней челюсти. Кот стал угасать буквально на глазах. Ветврачи были категоричны: усыпить.

И вот мы с матерью с зарёванными физиономиями сидим в зоополиклинике со своим мохнатым другом на руках, ожидая очереди на его усыпление.

«Какой красивый у вас кот», - сказал мужчина с маленькой собачкой на руках. «Что с ним?» И мы, задыхаясь от слёз, поведали ему печальную историю. «Разрешите осмотреть вашего зверя?» - Мужчина взял Маркиза, бесцеремонно открыл ему пасть. «Что ж, жду вас завтра на кафедре НИИ стоматологии. Мы обязательно поможем вашему Маркизу».

Когда на следующий день в НИИ мы вытаскивали Маркиза из корзины, собрались все сотрудники кафедры. Наш знакомый, оказавшийся профессором кафедры протезирования, рассказал своим коллегам о военной судьбе Маркиза, о перенесённой им блокаде, которая и стала основной причиной выпадения зубов.

Маркизу наложили на морду эфирную маску, и когда он впал в глубокий сон, одна группа медиков сделала слепок, другая вколачивала в кровоточащую челюсть серебряные штыри, третья накладывала ватные тампоны.

Когда всё закончилось, нам сказали прийти за протезами через две недели, а кота кормить мясными отварами, жидкой кашей, молоком и сметаной с творогом, что в то время было весьма проблематично. Но наша семья, урезая свои суточные пайки, справилась.

Две недели пролетели мгновенно, и снова мы в НИИ стоматологии. На примерку собрался весь персонал института. Протез надели на штыри, и Маркиз стал похож на артиста оригинального жанра, для которого улыбка - творческая необходимость.

Но протез не понравился Маркизу по вкусу, он яростно пытался вытащить его изо рта. Неизвестно, чем бы закончилась эта возня, если бы санитарка не догадалась дать ему кусочек отварного мяса.

Маркиз давно не пробовал такого лакомства и, забыв про протез, стал его жадно жевать. Кот сразу почувствовал огромное преимущество нового приспособления. На его морде отразилась усиленная умственная работа. Он навсегда связал свою жизнь с новой челюстью.

Между завтраком, обедом и ужином челюсть покоилась в стаканчике с водой. Рядом стояли стаканчики со вставными челюстями бабушки и отца. По нескольку раз в день, а то и ночью, Маркиз подходил к стаканчику и, убедившись, что его челюсть на месте, шёл дремать на огромный бабушкин диван.

А сколько переживаний досталось коту, когда он однажды заметил отсутствие своих зубов в стаканчике! Целый день, обнажая свои беззубые дёсны, Маркиз орал, как бы спрашивая домашних, куда они задевали его приспособление?

Челюсть он обнаружил сам - она закатилась под раковину. После этого случая кот большую часть времени сидел рядом - сторожил свой стаканчик.

Так, с искусственной челюстью, кот прожил 16 лет. Когда ему пошёл 24-й год, он почувствовал свой уход в вечность.

За несколько дней до смерти он уже более не подходил к своему заветному стаканчику. Только в самый последний день, собрав все силы, он взобрался на раковину, встал на задние лапы и смахнул с полки стаканчик на пол.

Затем, словно мышь, взял челюсть в свою беззубую пасть, перенёс на диван и, обняв её передними лапами, посмотрел на меня долгим звериным взглядом, промурлыкал последнюю в своей жизни песенку и ушел навсегда.

Кот Василий


Моя бабушка всегда говорила, что тяжёлую блокаду и голод и я моя мама, а я её дочь, пережила только благодаря нашему коту Ваське.

Если бы не этот рыжий хулиган, мы с дочерью умерли бы с голоду как многие другие.

Каждый день Васька уходил на охоту и притаскивал мышек или даже большую жирную крысу. Мышек бабушка потрошила и варила из них похлебку. А из крыски получался неплохой гуляш.

При этом кот сидел всегда рядом и ждал еду, а ночью все трое лежали под одним одеялом и он согревал их своим теплом.

Бомбежку он чувствовал намного раньше, чем объявляли воздушную тревогу, начинал крутиться и жалобно мяукать, бабушка успевала собрать вещи, воду, маму, кота и выбежать из дома. Когда бежали в убежище, его как члена семьи тащили с собой и смотрели, как бы его не унесли и не съели.

Голод был страшный. Васька был голодный как все и тощий. Всю зиму до весны бабушка собирала крошки для птиц, а с весны выходили с котом на охоту. Бабушка сыпала крошки и сидели с Васькой в засаде, его прыжок всегда был на удивление точным и быстрым.

Васька голодал вместе с нами и сил у него было недостаточно, что бы удержать птицу. Он хватал птицу, а из кустов выбегала бабушка и помогала ему. Так что с весны до осени ели еще и птиц.

Когда сняли блокаду и появилось побольше еды, и даже потом после войны бабушка коту всегда отдавала самый лучший кусочек. Гладила его ласково, приговаривая – кормилец ты наш.

Умер Васька в 1949 году, бабушка его похоронила на кладбище, и, что бы, могилку не затоптали, поставила крестик и написала Василий Бугров. Потом рядом с котиком мама положила и бабушку, а потом там я похоронила и свою маму. Так и лежат все трое за одной оградкой, как когда-то в войну под одним одеялом.

История кота Максима


Хозяйка Максима, Вера Николаевна Володина, говорила: «В нашей семье дошло до того, что дядя требовал кота Максима на съедение чуть ли не каждый день.

Мы с мамой, когда уходили из дома, запирали Максима на ключ в маленькой комнате.

Жил у нас еще попугай Жак. В хорошие времена Жаконя наш пел, разговаривал. А тут с голоду весь облез и притих.

Немного подсолнечных семечек, которые мы выменяли на папино ружье, скоро кончились, и Жак наш был обречен.

Кот Максим тоже еле бродил - шерсть вылезала клоками, когти не убирались, перестал даже мяукать, выпрашивая еду.

Однажды Макс ухитрился залезть в клетку к Жаконе. В иное время случилась бы драма. А вот что увидели мы, вернувшись домой! Птица и кот в холодной комнате спали, прижавшись друг к другу.

На дядю это так подействовало, что он перестал на кота покушаться».

Однако трогательная дружба кота и попугая скоро закончилась - через некоторое время Жаконя умер от голода. А вот Максиму удалось выжить, и более того - стать практически символом жизни для осажденного города, напоминанием о том, что еще не все потеряно, что сдаваться нельзя.

В квартиру Володиных ходили люди - просто чтобы посмотреть на уцелевшего кота, самое настоящее пушистое чудо. А после войны «на экскурсию» к Максиму водили школьников.
Умер отважный кот в 1957 году - от старости. Источник

Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, как будто не было дня, а только одна очень длинная, тёмная и ледяная ночь. Но среди этой тьмы была жизнь, борьба за жизнь, упорная, ежечасная работа, преодоление. Каждый день надо было носить воду. Много воды, чтобы стирать пелёнки (это теперь памперсы). Эту работу нельзя было отложить на потом. Стирка была каждодневным делом. По воду ходили сначала на Фонтанку. Это было не близко. Спуск на лёд был левее моста Белинского – напротив Шереметьевского дворца. До рождения девочки мы ходили с мамой вместе. Потом мама за несколько походов приносила необходимое количество воды. Для питья вода из Фонтанки не годилась, туда в то время выходили канализационные стоки. Люди говорили, что в проруби видели и трупы. Воду надо было кипятить. Потом на нашей улице Некрасова у дома номер один вывели из люка трубу. Из этой трубы вода текла всё время, днём и ночью, чтобы не замёрзла. Образовалась огромная наледь, но зато вода стала близко. Из нашего окна было видно это место. На замороженном стекле можно было дыханием отогреть круглую дырочку и смотреть на улицу. Люди брали воду и медленно несли её – кто в чайнике, кто в бидончике. Если в ведре, то далеко не полном. Полное ведро было не по силам.

На проспекте Непокорённых на стене одного из новых домов установлен памятный медальон, где изображена женщина с ребёнком на руке и с ведром в другой. Ниже к стене дома приставлена бетонная получаша, а из стены торчит кусок водопроводной трубы. Видимо, это должно было символизировать существовавший здесь в блокаду колодец. При застройке нового проспекта его убрали. Товарищи, что делали этот памятный знак, конечно, не испытали блокады. Памятная доска – символ. Он должен вобрать в себя самое характерное, передать главное ощущение, настроение, заставить человека задуматься. Изображение на рельефе неинтересно и нетипично. В блокадные годы такая картина была просто невозможна. Нести ребёнка, одетого в пальто и валенки на одной руке, да ещё и воду, пусть даже и неполное ведро… А нести надо было не по расчищенному асфальту, а по неровным, протоптанным среди огромных сугробов тропинкам. Снег тогда никто не расчищал. Печально, что наши дети и внуки, глядя на этот невыразительный рельеф, не увидят в нём того, что он должен был бы отразить. Не увидят, не почувствуют и не поймут ничего. Подумаешь, брать воду не из крана в квартире, а на улице – как в деревне! Этот медальон и сейчас, когда ещё живы люди, пережившие блокаду, никого не трогает.

За хлебом надо было ходить на угол улицы Рылеева и Маяковского и стоять очень долго. Это я помню ещё до рождения девочки. По карточкам хлеб выдавали только в том магазине, к которому человек был «прикреплён». Внутри магазина темно, горит коптилка, свеча или керосиновая лампа. На весах с гирьками, какие увидишь теперь, может, в музее, продавщица взвешивает кусочек очень внимательно и медленно, пока чашки весов не замирают на одном уровне. 125 граммов должны быть выверены точно. Люди стоят и терпеливо ждут, ценен каждый грамм, никто не хочет потерять и доли этого грамма. Что такое грамм хлеба? Это знают те, кто получал блокадные граммы. Какая мелочь – грамм, по мнению многих ныне живущих. Теперь таких кусочков, как тот, единственный, что выдавался на сутки, можно съесть два-три с одним только супом, да ещё намазав их маслом. Тогда, один на сутки, который в столовой берут за копейку и без сожаления бросают. Вспоминается, как после войны в булочной женщина пробовала вилкой буханки хлеба и громко с неудовольствием восклицала: «Чёрствый хлеб!». Мне было очень обидно. Понятно, она не знает, что такое 125 или 150 граммов на сутки. Хотелось крикнуть: «Но хлеба много! Сколько хочешь!». Не помню, когда точно, но был в Ленинграде такой период, когда в столовой бесплатно стоял на столах нарезанный хлеб. В булочной можно было без продавца взять хлеб и идти платить в кассу. Мало кто помнит этот небольшой сказочный период такого доверия к людям.

Обидно бывало, если в 125 граммах попадалась верёвка. Однажды попалось, что-то подозрительное, как мне показалось – мышиный хвост. Вот тогда-то мы попробовали поджарить наш кусочек на олифе, поставив на угли в печурку игрушечную сковородку. Неожиданно олифа вспыхнула и, хотя на огонь набросили тряпку, хлеб превратился почти в уголь. О составе блокадного хлеба писали много. Самым любопытным в рецепте кажется мне «обойная пыль». Трудно представить, что это такое.

Пока мамы не было, а мой Светик спала, я читала. Закутавшись поверх пальто ещё и в одеяло, я устраивалась у стола. Перед коптилкой открывала огромный том Пушкина. Читала всё подряд, многого не понимала, но увлекал ритм и мелодии пушкинских строк. За чтением есть хотелось меньше, уходил страх одиночества и опасности. Как будто не существовало ни пустой промороженной квартиры, ни высокой темной комнаты, где на стенах пугающе шевелилась моя бесформенная тень. Если очень уж замерзала, или уставали глаза – ходила по комнате, убирала пыль, щипала лучину для печки, растирала в мисочке еду для сестрёнки. Когда мамы не было, всегда шевелилась мысль – что я стану делать, если она не вернётся совсем? И я смотрела в окно, надеясь увидеть маму. Видна была часть улицы Некрасова и часть улицы Короленко. Всё завалено снегом, среди сугробов узкие тропинки. С мамой я не говорила о том, что видела, так же как и она не рассказывала мне, что приходилось ей видеть за стенами нашей квартиры. Надо сказать, что и после войны эта часть улицы оставалась для меня холодной и неприютной. Какие-то глубинные ощущения, впечатления прошлого до сих пор заставляют меня обходить этот участок улицы стороной.

Редкие прохожие. Часто с саночками. Полуживые люди везут на детских санках мёртвых. Поначалу было страшно, потом ничего. Видела, как человек свалил завернутый в белое труп в снег. Стоял, стоял, а потом пошёл с санками назад. Снег заносил всё. Я старалась запомнить, где под снегом мертвец, чтобы потом, когда-то потом, не ступать по страшному месту. Видела в окно, как упала на углу Короленко лошадь, тащившая какие-то сани (это где-то в декабре сорок первого). Подняться она не могла, хоть два дядьки и пытались ей помочь. Они даже отцепили сани. Но у лошади, как и у них, уже не было сил. Стало темно. А на утро лошади не было. Снег заносил тёмные пятна на месте, где была лошадь.

Всё было ничего, пока ребёнок спал. Всякий раз при грохоте взрывов я взглядывала на сестрёнку – только бы подольше спала. Всё равно наступал момент, и она просыпалась, начинала пищать и ворошиться в своём одеяле. Я могла её развлекать, качать, изобретать что угодно, только бы она не плакала в холодной комнате. Что мне категорически было запрещено – так это разворачивать толстое одеяло, в которое она была упакована. Но кому понравится лежать в мокрых пелёнках по многу часов? Мне надо было следить, чтобы Светка не вытащила из одеяла ни руку, ни ногу – холодно. Часто мои старания плохо помогали. Начинался жалобный плач. Хоть силёнок было немного, но бывало, что ей удавалось вытащить ручонку из одеяла. Тогда плакали мы вместе, а я закрывала и закутывала Светку, чем могла. И ещё её надо было кормить в назначенные часы. Соски у нас не было. С первого дня девочку кормили из ложечки. Это целое искусство – вливать по капле еду в ротик, который умеет только сосать, и при этом не пролить ни капли драгоценной пищи. Мама оставляла еду для сестрёнки, но всё это было холодное. Печку в мамино отсутствие разжигать не разрешалось. Оставленное в маленьком стаканчике молоко я грела в ладошках или, что было очень неприятно, прятала холодный стаканчик под одежду, поближе к телу, чтобы еда стала хоть немножечко теплее. Потом, стараясь сохранить тепло, сжимала стаканчик в одной ладони, другой из ложечки кормила сестрёнку. Зачерпнув каплю, дышала на ложку, надеясь, что от этого еда потеплеет.

Бывало, если Светку не удавалось успокоить, я всё же разжигала печурку, чтобы скорее согреть еду. Ставила стаканчик прямо на печку. В качестве топлива использовала свои довоенные рисунки. Я всегда любила рисовать, а мама складывала рисунки и хранила. Пачка была большая. Все они так потихоньку и были израсходованы. Отправляя в огонь очередной листок, всякий раз давала себе обещание – вот кончится война, будет у меня много бумаги, и я снова нарисую всё, что сейчас горит в печурке. Больше всего было жаль листа, где были нарисованы развесистая бабушкина берёза, густая трава, в ней цветы, много грибов и ягод.

Сейчас мне самой кажется загадкой, как я не съедала еду, оставленную для Светы. Признаюсь, что пока кормила её, два-три раза дотрагивалась языком до вкусной ложечки. Помню и стыд ужасный, который испытывала при этом, как будто все видят мой плохой поступок. Между прочим, всю оставшуюся жизнь, где бы я ни была, мне всегда казалось, что мама меня видит и знает, что я всегда должна поступать по совести.

Когда возвращалась мама, как бы она ни устала, она торопила меня разжигать печурку, чтобы скорее перепеленать ребёнка. Эту операцию мама проделывала очень быстро, можно сказать, виртуозно. У мамы всё было продумано, она раскладывала то, что потребуется, в определённой последовательности. Когда разворачивали одеяло и клеёнку, в которую ребёнок был обёрнут полностью – вверх столбом шёл густой пар. Девочка была мокрая, как говорится, по уши. Ни одной сухой ниточки. Вынимали её как из огромного мокрого компресса. Сбросив всё мокрое в таз, прикрыв Светика сухой, подогретой у печки пелёнкой, мама удивительно быстро обмазывала всё тельце её тем самым подсолнечным маслом, чтобы не было опрелости от постоянного лежания в мокром и без воздуха.

Светочка не имела возможности свободно двигаться. Свобода подвигаться бывала, только когда её купали. Мыли мы девочку хорошо, если раз в неделю. По тем временам это было сложное и тяжёлое мероприятие, отнимавшее у мамы последние силы. Нужно было много воды, которую необходимо было не только принести, но потом ещё и вынести во двор. Когда маме удавалось раздобыть где-нибудь дров, подольше топили железную печурку, на которой грелись кастрюльки с водой. Устраивали полог из одеял – как бы палатку, чтобы тепло не уходило вверх. На табуретку ставили большой таз, в нём купали Светку. Здесь же под пологом насухо вытирали. Если не было обстрела или тревоги – давали побольше побарахтаться на свободе, мама делала сестрёнке массаж и гимнастику. Перед тем как снова завернуть в пелёнки, клеёнки и одеяло, девочку снова тщательно обмазывали заветным подсолнечным маслом. Мы могли что-то жарить на олифе, разводить столярный клей, варить кусочки какой-то кожи, но это масло было неприкосновенно.

Потом я кормила сестрёнку, а маме доставалась снова вся тяжёлая работа. Надо было всё убрать, всё постирать и вынести грязную воду. Как мама стирала пелёнки? Её руки скажут об этом больше, чем слова. Знаю, что стирала она в холодной воде, чаще, чем в тёплой. В воду добавляла марганцовку. Развесив все тряпки вымерзать в промороженной кухне, мама долго отогревала онемевшие красные руки и рассказывала, как зимой в деревнях полощут бельё в проруби, словно утешала себя. Когда основная часть воды вымерзала, пелёнки досыхали уже в комнате. Сами мы мылись редко, да и то по частям. Мама не хотела обрезать мои толстые косы и после мытья прополаскивала волосы в воде с несколькими каплями керосина. Боялась вшей и при каждой возможности грела тяжелый утюг, чтобы прогладить наше бельё. Как просто всё кажется сейчас, а тогда для любого дела требовалось собрать силы и волю, надо было заставить себя не сдаваться, каждый день делать всё, что возможно, чтобы выжить и при этом остаться человеком.

У мамы во всём был строгий распорядок. Утром и вечером она выносила помойное ведро. Когда перестала действовать канализация, люди выносили вёдра и сливали всё на крышку канализационного люка. Там образовалась гора нечистот. Ступени лестницы чёрного хода местами обледенели, ходить было трудно. Каждое утро мама заставляла меня вставать. Заставляла своим примером. Надо было быстро одеться. Мама требовала если уж не умыться, то хотя бы провести по лицу мокрыми руками. Зубы надо было чистить, когда на печке согревалась вода. Мы спали в одежде, снимали только тёплые вещи. Если вечером была возможность согреть на печке утюг, то на ночь клали его в постель. Вылезать утром из-под всех одеял в холод, когда вода в ведре на ночь замерзала, было ужасно. Мама требовала, чтобы с вечера все вещи лежали по порядку. Порядок помогал не растерять ночное тепло и быстро одеться. Ни раз за всё время войны мама не разрешила мне подольше остаться в постели. Наверное, это было важно. Тяжело нам всем, холодно одинаково, голодно тоже одинаково. Мама обращалась со мной как с равной во всём, как с другом, на которого можно положиться. И это осталось навсегда.

Несмотря на истощение, постоянную опасность, я ни разу не видела, чтобы мама испугалась или плакала, опустила бы руки и сказала: «Не могу больше!». Она упрямо делала каждый день всё, что могла, что необходимо, чтобы прожить этот день. Каждый день с надеждой, что завтра должно стать легче. Мама часто повторяла: «Надо двигаться, кто залёг в постель, кто без дела – тот умер. Дело всегда найдётся, и всегда можно найти причину, чтобы его не делать. Чтобы жить – надо работать». Чего не помню совсем – это того, что мы ели в первую блокадную зиму. Порой кажется, что и вовсе не ели. Думается, что моя мудрая мама сознательно не заостряла внимания на еде. Но еда для сестрёнки была чётко отделена от того, что ели мы сами.

В своей зелёной тетрадочке мама записала, что все её корочки и сушёные очистки от картошки в декабре уже кончились. Тема пищи нами молча обходилась. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Зачем просить то, чего нет? Надо читать, что-то делать, помогать маме. Помню, уже после войны, в разговоре с кем-то мама сказала: «Спасибо Линочке, она никогда не просила у меня есть!». Нет, однажды я очень даже просила променять отцовские хромовые сапоги на стакан нечищеных грецких орехов, которые громко расхваливал на толкучке какой-то человек. Сколько их было в гранёном стакане? Штук пять или шесть? Но мама сказала: «Нет, это уж слишком бесстыдно». Она ненавидела толкучие рынки, не умела ни продать, ни купить. И меня, наверное, взяла с собой для храбрости. На толкучке можно было купить многое, даже обжаренные котлеты. Но когда в сугробах видишь трупы – приходят разные мысли. Собак, кошек и голубей давно уже никто не видел.

В декабре 1941 года кто-то приходил к нам на квартиру и предлагал маме уехать из Ленинграда, говорил, что остаться с двумя детьми – верная гибель. Может быть, мама и думала об этом. Она видела и знала о происходящем больше меня. В один из вечеров мама сложила и увязала в три пакета то, что могло понадобиться в случае эвакуации. Утром куда-то ходила. Вернулась, молчала. Потом твёрдо сказала: «Никуда мы не поедем, остаёмся дома».

После войны мама рассказывала брату, как в эвакуационном пункте ей подробно объяснили, что ехать надо через Ладогу, возможно, на открытой машине. Путь опасен. Случается, что приходится идти пешком. Сколько часов или километров, никто заранее не сказать не может. Если честно – то одного из детей она потеряет (т.е. один погибнет). Мама не хотела терять никого, не знала, как потом жить. Ехать она отказалась.

Мама стала донором. Наверное, нужна была смелость, чтобы решиться в таком ослабленном состоянии отдавать кровь. После сдачи крови доноров не сразу отпускали домой, а давали что-то поесть. Несмотря на строгий запрет, мама что-то утаивала из еды и приносила домой. Очень регулярно она сдавала кровь, иногда чаще, чем разрешалось. Она говорила, что её кровь самой лучшей группы и годится всем раненым. Мама была донором до конца войны.

Вспоминается, как в одной из последних регистраций блокадников (на Невском 102 или 104) женщина средних лет держала в руках наши документы, где было удостоверение о медали «За оборону Ленинграда» и документ почётного донора, но, услышав, что мама стала донором в декабре 1941 года или в январе 1942 года, обвинила меня во лжи: «Какой донор! У неё же маленький ребёнок! Зачем вы лжёте!». Я забрала бумаги. Пережили блокаду, проживём и теперь. После блокады я ничего не боюсь.

А кто тогда спрашивал? Пришёл человек. Кровь была нужна. Нужна была и пища. Донорам давали рабочую карточку.

Когда мамы не было дома и ответственность за всё ложилась на меня, во мне поселялся страх. Многие, может, и воображаемые, но один вполне реальный. Это были стуки в дверь. Особенно боялась, когда стучали с чёрного хода. Там дверь была закрыта на длинный огромный крюк. Для плотности в ручку двери всовывали полено. Если потрясти дверь – полено выпадало, и крюк можно было открыть через щель. Услышав стук, я не сразу выходила из комнаты, сначала прислушивалась – может, постучат и уйдут. Если продолжали стучать, с ужасом выходила в ледяной коридор, бесшумно подкрадывалась к двери. Придумывая, как мне изобразить, что в квартире много людей. Если спрашивала, то старалась – басом. Не открывала, когда молчали, не открывала, когда просили открыть, не открывала даже дежурным, обходившим «живые» квартиры после особенно сильных обстрелов. Открывала я только одной тёте Тане – младшей маминой сестре. Она приходила редко, была очень слаба и страшна на вид. Совсем недавно молодая, красивая и весёлая, она была теперь как тень, чёрная, с торчащими скулами, вся в чём-то сером. Таня очень медленно входила в комнату и стояла какое-то время. Она не могла отвести глаз от маленького мешочка из марли, в котором висели у печки кусочки сахара, купленного когда-то деду: «Линочка, дай мне один кусочек! Только один, и я уйду».

Таня для меня – вторая мама. Я чувствовала себя предателем с одной стороны, благодетелем – с другой, а проще сказать, – обманщиком, так как не решалась сказать маме, что даю Тане сахар. Я и до сих пор не сказала. Мне было неизвестно, считала мама эти кусочки или нет… Меня до сих пор бросает в краску от мысли, что моя мама, может быть, думала, будто я одна в её отсутствие ела этот сахар. Тошно, что не могла сказать правду. Наверняка мама не стала бы меня корить за доброе дело.

Однажды к нам в квартиру постучал управдом. Мама открыла и впустила тёмного человека в пальто и ушанке почему-то с полотенцем на шее вместо шарфа. Управдом спрашивал, сколько нас и сколько у нас комнат? Нас сейчас было трое, а комната всегда одна.

– Ведь вам тесно! Давайте, я запишу за вами ещё комнату или две. Мне только надо один килограмм хлеба!

– Как же можно такое? Ведь люди вернутся!

– Никто не вернётся, уверяю вас, никто не вернётся. Мне только один килограмм хлеба!

– Нет у нас хлеба. Если мы умрём – зачем нам комната? Если мы выживем – нам будет стыдно смотреть людям в глаза. Лучше уходите.

Когда после войны нас стало в комнате шестеро и было действительно тесно и неудобно, мы с улыбкой вспоминали предложение управдома. Как просто могли мы получить комнату или две! Был бы только килограмм хлеба, и ещё не мешала бы совесть (между прочим, после войны была норма в три квадратных метра жилья на одного человека). Когда у нас в доме провели центральное отопление, мы убрали нашу кафельную печь, и на каждого из нас стало по три метра и двадцать сантиметров. Но нас немедленно вычеркнули из очереди на улучшение жилья.

Из всех блокадных лет запомнился только один Новый год – это самый первый. Наверное, именно потому, что он был первый без красивой ёлки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. Ёлку заменила мне высохшая хризантема, которую украсила я бумажными цепочками и клочками ваты.

По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэтесса, но голос её, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. Медленно и спокойно звучал её голос: «Мне надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется, так: «Товарищ, нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!». Уже после смерти Ольги Федоровны, на Итальянской улице при входе в здание радиокомитета, справа, установили памятную стелу. Жаль, что мало кто знает об этом памятнике. Теперь там решётка, да и памятник, похоже, другой.

В маминых тетрадных листочках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбёжки, залы театра и кино не пустовали». Оказывается, мама в этой страшной жизни умудрилась пойти в филармонию. «Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то необычным светом была подсвечена фигура артистки в красивом платье. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть».

В нашем доме в блокаду оставались четыре семьи, неполных, конечно. В первой квартире на втором этаже жили двое стариков – Левковичи, во второй квартире – шумная полная женщина Августинович. Она работала на одном из заводов и редко бывала дома. В третьей квартире оставались мы с мамой и сестрёнкой. Наверху в квартире 8 жила семья из трёх человек – Припутневичи. У них была великолепная собака – пинчер. Кормить собаку было нечем, а смотреть на голодное животное… Хозяин сам застрелил свою собаку в нашем дворе из охотничьего ружья. Со слезами её съели до последнего кусочка. Потом они, видимо, всё-таки уехали.

Левковичи из первой квартиры казались мне стариками. Дети их, наверное, были в армии. Жили они в этой квартире с незапамятных времён, а теперь занимали там две комнаты. Одна выходила на южную сторону, на улицу Некрасова – самую опасную при обстрелах. Другая была тёмная и смотрела окнами в наш двор-колодец, куда, по общему убеждению, снаряд или бомба могли залететь только в том случае, если спустить их точно сверху по вертикали. У Левковичей был самовар. Чем его топили – не знаю, но он у них всегда был тёплый и немножко заменял печку в главной светлой комнате, обставленной массивной резной мебелью. На одной стене в тёмной овальной раме висело зеркало, а напротив, в такой же раме, – большое старинное фото, где хозяева были молодые и очень красивые.

Самовар часто собирал возле себя немногочисленных обитателей нашего дома. С ним связаны воспоминания о тепле, уютных стариках, о том, что их тёмная комната часто заменяла всем бомбоубежище. Если приходили попить кипяточку, каждый приносил с собой, что у него было из съестного.

Уже после войны, когда училась в СХШ , возвращаясь как-то домой, вижу перед парадной нашего дома грузовик. Какие-то люди выносят старые вещи и забрасывают в кузов. Поднимаюсь по лестнице, вижу – это из первой квартиры. В голове пронеслось: «Значит, Левковичи умерли, и люди всё выбрасывают». В руках у грузчика знакомый самовар. Спрашиваю:

– Куда вы всё несёте?

– На свалку везём!

– Отдайте мне этот самовар!

– Трёшку давай!

– Я сейчас!

Бегу наверх, кричу:

– Мне три рубля, скорее!

Потом лечу вниз, и самовар у меня в руках. И стоит теперь у меня дома эта память о блокаде и добрых стариках.

Вспоминая блокаду Ленинграда, читаем рассказы тех, кто пережил 900 суровых дней и не сдался - выдержал...

Выдержали многое: холод (в топку шло всё, что горит, даже книги!), голод (норма выдачи хлеба - 150 граммов, ловили птиц, животных!), жажду (воду приходилось черпать из Невы), темноту (погас свет, стены домов покрылись инеем), гибель родных, друзей, знакомых...

27 января 1944 года была снята блокада с Ленинграда. Прошло 72 года. Целая жизнь... Читать об этом времени и тяжело, и больно. Для нынешних школьников блокада - давняя история.

Напомним, как шёл прорыв блокады сухими цифрами, а затем прочитаем рассказы-воспоминания о тех страшных днях.

15 января - В районе Пулковских высот 42-я армия перерезала врагам дорогу Красное Село - Пушкин.

17 января - Начались жестокие бои за Воронью гору - самую высокую точку Ленинградской области. 2-я ударная армия продолжает бои на ропшинском направлении.

20 января - В районе Ропши соединились передовые части 42-й армии и 2-й ударной армии и полностью окружили группировку врага.

21 января - Группировка противника уничтожена. Войсками Волховского фронта освобождён город Мга.

Вечером 27 января в честь полного освобождения Ленинграда от блокады на берегах Невы прогремел торжественный артиллерийский салют из 324 орудий.

Иной раз услышишь сравнение: «Прямо как в блокаду». Нет, не как в блокаду. И не дай Бог кому-нибудь ещё испытать то, что испытали взрослые и дети Ленинграда: кусочек хлеба блокадной выпечки - обычный дневной паёк - почти невесомый...

Но не было у жителей города, обречённых на голодную смерть, озлобленности. Общее горе, общая беда сплотила всех. И в тяжелейших условиях люди оставались людьми.

Об этом вспоминает жительница блокадного Ленинграда Евгения Васильевна Осипова-Цибульская. В те страшные годы она потеряла всю свою семью, осталась одна, но не пропала - выжила. Выжила благодаря тем, кто помог маленькой девочке остаться живой...

Паспорт Жене Осиповой выдали после войны, в 48-м году. Школу она окончила в 51-м, поступила на отделение журналистики филфака в Ленинградский университет, работала корреспондентом на Сахалине, в ленинградских газетах, библиотекарем, лектором. Выступала перед школьниками и рассказывала им о том, что пережила в войну.

Рассказы Евгении Васильевны не оставят вас равнодушными.

Е.В. Цибульская

Из рассказов о блокаде

«МИР» РАЗБИЛСЯ

Цветы держу в руке. С порога кричу:

Мама, посмотри! Ландыши в росе!-и останавливаюсь в дверях, зажмуриваясь.

Вся комната в блестящих букетах. Солнечные зайчики прыгают по стенам, потолку, полу. В ослепительном свете стоит на коленях мама и собирает осколки разбитого зеркала.

Это зеркало - от пола до потолка, в красивой раме - мы называли «миром». Оно отражало мир на улице. Осенью - летящие золотые листья с клёнов и лип, зимой - кружащиеся снежинки, весной - поющих птиц у нашей кормушки, а летом - солнечный свет и вваливающуюся из палисадника в открытое окно цветущую сирень. И всегда играющих во дворе девчонок и мальчишек.

Как же без «мира»? Я с горечью говорю:

Жалко... «Мир» разбился!

Доченька! Война! - отвечает мама и прячет заплаканное лицо в полотенце.

По радио передают речь Молотова: «Наше дело правое... враг будет разбит... победа будет за нами!»

ИВАН ЦАРЕВИЧ

Старший брат Иван на фронте сочинил для меня военную сказку и подписался «Иван Царевич». В каждом «треугольнике» приходило её продолжение. Но последнее письмо я не могла понять. Крупными буквами написано одно предложение: «У меня всё хорошо, только ноги притупились...»

Мама,- приставала я,- притупиться могут ножи, а ноги как?

Мама направилась к соседкам.

Успокойся, Андреевна! - утешали те. - По соображениям военной цензуры, нельзя Ивану сказать, что в армии с пайком туговато. Вот и написал кодом...

Я не знала, что такое «код», и срочно отправила на фронт послание: «Иван Царевич! Что за шутка с ногами? Я не знаю такой сказки».

В ответ пришло чужое письмо. Несколько раз перечитала: «Гангрена... ампутировали... агония... персонал... раненые...»

Что такое «гангрена» и «ампутировали»? Этих слов нет в словаре школьного учебника. Но главное я всё же уловила: мой Иван Царевич остался только в сказке:

Не гонял он волн морских,
Звёзд не трогал золотых,
Он дитя оберегал:
Колыбелечку качал... 

ДЕРЖИСЬ, МАЛЬЧИШКА!

Ну и зима была в 42-м! Лютая, снежная, долгая! И вся седая. Хмурились седые дома, поседели застывшие от холода деревья, сединой сугробов завернулись кусты и дороги. Воздух тоже седой и злой - нечем дышать...

Новый год начался с потерь. Первого января не стало деда Андрея. Через неделю умерли в один день две сестрички - Верочка и Тамарочка. Брат умер спустя несколько дней в топке круглой печки, греясь на тёплых кирпичах. Мама узнала об этом только утром, когда бросила туда зажжённую бумагу.

В отчаянии она разбивала печку топором, чтоб вытащить оттуда брата. Кирпичи не поддавались, крошились, железо изгибалось, а мама колотила по печке направо и налево, превращая её в развалины. Я сгребала колотый кирпич.

На другой день мама не могла подняться с кровати. Мне пришлось заняться хозяйством, поневоле сделаться «мальчишкой». Весь дом - моя забота: щепки, «буржуйка», вода, магазин.

От брата мне перешли не только его дела, но и одежда. Собираясь в очередь, я надевала его пальто, шапку-ушанку, валенки. Мне всегда было холодно. Я перестала раздеваться на ночь, зато ранним утром уже была готова к походу за едой. В очереди стояла долго. Чтобы не замёрзнуть, стукала нога об ногу и тёрла варежками лицо.

Женщины меня подбадривали:

Держись, малец! Вон какой «хвост» за тобой тянется...

Раз в булочной женщина, стоящая сзади, обратилась ко мне:

Парень! Мамка-то жива?

Дома лежит...

Береги её! Довесков по дороге не ешь, всё неси матери!

А моя мама - не дистрофик!- сказала я. - Она даже поправилась.

Чего же она лежит тогда? Передай: пусть встаёт, а то ослабеет.

Погоди-погоди! - ухватила меня за рукав другая женщина, лица которой было совсем не видно, оно пряталось в платке. - Не водянка ли у неё?

Не знаю... - протянула я растерянно. - Лицо у неё блестит, а ноги толстые.

Выкупив хлеб, я торопилась домой. Проваливаясь в снег, лезла по сугробам на четвереньках и тащила хлебный паёк маме, со всеми довесками. Перемороженный, в инее, хлеб стукнул о стол кирпичом. Надо ждать, пока оттает. Засыпая, я привалилась к стене.

А ночью будто кто толкнул меня в бок. Открыла глаза - темно, прислушалась - тихо. Зажгла коптилку, налила воды, опустила туда кусочек хлеба.

Мама ни за что не хотела глотать и громко мычала.

Мама! - упрашивала я её. - Съешь хлебушка... и говори словами...

Но мамины громадные стеклянные глаза уже безразлично смотрели в потолок.

Это произошло ранним утром. Одновременно: мамина смерть и пожар. Сгорела школа, в которой я раньше училась.

«НАРИСУЙ ЕДУ!»

Давай построим свою крепость и будем в ней жить! - предлагает сестрёнка. - В крепости нас война никогда не найдёт.

Мы затащили всю одежду на кровать, одеяла опустили до самого пола. Стены и пол заложили подушками. «Крепость» получилась тёплой и тихой. Теперь, как только по радио объявляли «воздушную тревогу», мы залезали в своё укрытие и там дожидались «отбоя».

Сестрёнка совсем не разбирается в войне. Она считает, что фашисты бросают бомбы только на наш дом, и просится в другой, где нет войны. От голода сестрёнка теряет память. Она не помнит, что такое сахар, каша, молоко... Раскачиваясь, словно болванчик, ждёт маму с гостинцами. Мама умерла у нас на глазах. Разве она забыла и это?

Я нашла в папином ящике бумагу, карандаши, остатки красок. Раскладываю всё на столе. Грею руки и принимаюсь за дело. Рисую картину «Красная Шапочка встретила в лесу волка».

Фашист! - заявляет сестра сердито. - Съел бабушку! Не подавился, людоедина! Нарисуй, - даёт мне задание сестрёнка, - какую-нибудь еду...

Я рисую пирожки, похожие на булки. Сестрёнка лижет бумагу, а потом быстро съедает мой рисунок и просит:

Нарисуй ещё - и побольше...

Я вывожу простым карандашом на листе всякую всячину, а сестра тут же всё уничтожает, запихивая в рот. И я, отвернувшись, проглатываю остатки тетрадного листка.

Сестра делит мои рисунки на две кучки. Одну - «съедобную» - прячет в «крепости», другую - «вредную» - в «буржуйку», выговаривая строго:

Чтоб не было фашистов!

ЧТО ТАКОЕ СТАЦИОНАР?

Невыносимо холодно. Разбитую печку не топим. И разжечь «буржуйку» нечем - щепки кончились. Сараи давно разобрали на дрова. Сломали крыльцо нашего дома, остались две ступеньки. Табуретки, полки, этажерку сожгли. Сохранился кухонный стол, куда раньше складывалась еда на день. Сейчас в нём пусто. Да и за стол мы теперь не садимся. Жуём свои кусочки без горячей воды. Сестрёнка день и ночь сосёт ватное одеяло. От слабости она не может вылезти из «крепости», меня не узнаёт, называет «мамой».

Я отправилась искать начальника. Им оказалась молоденькая девушка. В меховой шапочке, в коротком пальтишке, в мужских рукавицах и валенках не по росту. Похожа она была на «зайчика». Вот возьмёт сейчас и прыгнет на снег.

Что случилось, девочка? - звенит её тоненький голосок. - Ты вся дрожишь!

Спасите сестрёнку, - прошу я, - помогите ей!

«Зайчик» долго молчит, перелистывая тетрадку, а потом спрашивает:

Хочешь в стационар? Можно определить!

Я беспомощно гляжу на «зайчика», боюсь отказаться или согласиться. Я не знаю, что такое «стационар»...

Два места... - говорит девушка и записывает что-то в тетрадке. - Я приду за вами... Дай адрес...

Двух мест в стационаре не оказалось. Взяли сестрёнку как наиболее слабую. Следующая очередь - моя...

ПРИДИ, МАЙ!

Я осталась одна.

Проходит день, и я ставлю на двери карандашом палочку. Я жду мая. С теплом, ручьями, травами. Это моя надежда. Палочки «прошли» март, «двинулись» на апрель, а весна всё не приходит. Валит крупными хлопьями снег, наглухо закрывая землю.

Не хочу больше белого! - кричу я в пустом доме. Кричу для того, чтобы услышать свой голос. В комнатах никого нет. Все соседи умерли.

Уткнувшись в подушку лицом, я скулю по-собачьи:

Когда же будет всё зелёное?

Стараюсь подняться и заглянуть в окно. Плачут на крыше сосульки, их слёзы стекают прямо на подоконник.

Как будто хлопнула дверь!

Какая дверь? Никаких дверей нет, их сожгли, когда дом опустел. Остались только две двери. Катюши Минаевой - ей дверь нужна, на ней написано: «Роет окопы». И моя. Она в тёмном коридоре, никому не видна. Вот на ней я и веду свой календарь. Я ставлю палочки в самом низу, потому что не дотянуться до настоящего календаря. Я могу только смотреть на него. А рядом с календарём висит на гвоздике портрет той, кого я жду с таким нетерпением. Сама рисовала цветными карандашами. Я видела её такой. Вся в голубом, радостная, улыбающаяся!

Весна! Лицо - как у солнца, только голубое, в оранжево-красных цветах. Глаза - два маленьких солнышка, похожих на синие озерца, из которых идут синие и жёлтые лучики. На голове - венок из травы и ярких цветов. Косы - зелёные ветки, а между ними - голубые лучи. Это ручьи... Я жду весну, как самого дорогого человека.

За дверью послышались шаги. Да, шаги! Они приближаются к моей двери. Не весна ли стучит каблуками? Говорят, она идёт со звоном. Нет, это звенит и хрустит на полу разбитое стекло. Почему оно так звенит?

Наконец дверь широко раскрывается, и я вижу долгожданную гостью в шинели и сапогах. Лицо радостное, руки нежные, ласковые.

Как я ждала тебя!

Закружившись от счастья, я окунулась в весеннюю синеву под детскую колыбельную, которую пела нам мама:

Приди, о май!
Мы - дети,
Мы ждём тебя скорей!
Приди, о май!..

Я не узнала отца.

ПРИКАЗ: СТОЯТЬ!

Вечером в разбитой печке горел костёр. Папа ставил на таганчик свой котелок, грел воду. В бочонке для меня готовилась баня.

Теперь мы будем мыться! Грязи-то! Будто век не мылась! - и посадил меня в густой пар. Из бочки я наблюдаю, как папа раскладывает на скатерти чёрные квадраты сухарей, насыпает горку сахару, ставит консервные банки. Вещевой мешок повесил на гвоздик рядом с моей «весной».

После мытья сижу за столом в чистой папиной рубахе и глотаю чёрные макароны с маслом. Вряд ли у кого была такая радость. И всё-таки я тревожно спрашиваю:

Пап, ты опять на войну пойдёшь?

Пойду! - говорит он. - Вот наведу порядок на «Балтике» и подамся к своему «коню».

Конь, я знаю,- танк. А «Балтика» что? Пароль?

Папа смеётся. Подсев ко мне, смотрит, как я заглатываю еду.

- «Балтика» - ты, моя родная... - шепчет он. - Завтра определю тебя в стационар. Там подлечат... оттуда направят в детский дом... ненадолго, пока я воюю... Будешь в школе учиться... А там и война кончится...

На это сколько надо дней?

Каких дней? - не понимает папа.

Дней... через сколько война кончится? Я нарисовала бы вот такой календарь... - показываю на дверь с палочками и рисунком весны. - Так быстрее бы прошли военные дни...

Э, брат, задача эта непростая. Всё государство решает её. Фашиста разбить надо! А пока... ишь, окопался... у самого Ленинграда.

Я задумываюсь, появляется тревога, но папа прерывает разговор:

Завтра рано вставать... дел много!

Однако завтра никаких дел у нас не было.

Чуть свет к нам пришёл посыльный - папе надо срочно явиться в часть. Надежда на лечение, школу, новую жизнь рухнула.

Сейчас папа наденет шинель и уйдёт на войну. Закутавшись в одеяло, я боюсь вздохнуть. Папа поднимает меня вместе с одеялом и ставит на ноги. Я оседаю. Он снова поднимает. Я опять сажусь. Папа поднимает, я падаю.

Я не умею ходить! - заплакала я.

Знаешь, как фрица надо бить? Он нас голодом морит, а мы возьмём и выстоим! И на колени не встанем! Вот твоя победа... Больше некого и нечего терять, самой надо зубами держаться... Через силу - всё равно стоять... как в бою... Это приказ!..

Папе пора уходить!

Он подходит к двери, снимает с гвоздика вещевой мешок, накидывает шинель, рассматривая мою картину.

Пришла весна! - говорит он. - Скоро появится зелень, хорошее подспорье...

Возьми «весну» с собой! Она счастливая!

Папа не взял мою картинку.

У каждого своя весна. Эта пришла к тебе, значит, твоя... А моя ждёт в танке, на передовой...

Последний раз папа прижимает меня к себе, гладит волосы, напоминает: «Стоять... и точка».

Я не плакала. Как взрослая, говорила напутственные слова:

Хоть бы пуля не попала в тебя!

Папа погиб осенью 42-го под Ленинградом.

ТИХОМИРОВА И ДМИТРИЙ КИРИЛЛОВИЧ

Я Тихомирова... - сказала девушка в форменной одежде. - За тобой пришла... Пойдём в детдом к ребятам...

Она накинула мне на голову большой мамин платок, натянула тёплый свитер. Потом прикрыла дверь с нарисованными мною палочками и календарём ожидания весны и крупно написала мелом: «Фронт».

Крепко взяв меня за руку, девушка заторопилась. Прижавшись к Тихомировой, я, с опаской заглядывая ей в лицо, призналась:

Меня могут в детдом не принять - я паёк съела за два дня вперёд...

Ответа не расслышала - что-то лопнуло совсем рядом. Тихомирова выпустила мою руку, а какая-то сила больно ударила меня в спину и понесла на трамвайные рельсы...

Где я? - едва выговариваю толстыми запёкшимися губами, осматривая лестницу над головой.

Кто-то берёт меня вместе с подушкой и приподнимает. Всматриваюсь и не могу понять, кто это. Мальчишка в мужском пиджаке, в шапке-ушанке.

Опять зима? - пугаюсь я его тёплой шапки и закрываю глаза.

На, попей кипяточку... полегчает...

Мальчишка подносит мне горячую кружку к губам. Из-за боли во рту я отворачиваюсь.

Всё перепуталось - когда день, когда ночь. Всё время темно и дымит печка. Поэтому я сплю целыми сутками. Проснусь: сидит около меня мальчишка в ушанке с железной кружкой в руках.

Ты кто? - шепчу я и глаза не закрываю. Исчезнет или нет?

Я-то? - переспрашивает он и долго обдумывает ответ. - Дмитрий Кириллович я... Работаю на заводе... Карточку рабочую получаю...

У мальчишки весь лоб в саже, а нос в коричневых крапинках. Он совсем не похож на рабочего, и я говорю разочарованно:

А я думала, ты - мальчик...

Мальчишка пожимает плечами, неловко склоняется надо мной, опрокидывая кружку с горячей водой. Растерявшись, просит:

Поправляйся, а... Я помогу тебе устроиться... Больно ты маленькая всё же... Может, «служащую» тебе дадут...

Мы живём под лестницей в крошечной каморке без окна. Через узкую щель падает полоска света. У нас нет печки, поэтому Дмитрий Кириллович приспособил железную бочку. Труба выходит прямо на лестницу. Дым никому не мешает - дом пустой.

Дмитрия Кирилловича называю по имени-отчеству, как он сказал. Рабочий человек. Уважать надо. Он уходит на работу рано утром, сутками его нет - выполняет «секретное задание». Я жду его и кипячу воду со «ржой».

А когда Дмитрий Кириллович приходит под лестницу, у нас настоящий праздник. Он выкладывает на стол свои деликатесы: кусочки дуранды, с фиолетовыми ростками картошины, вытряхивает из карманов хлебные крошки. Картошку режет круглыми ломтиками и приклеивает их к стенкам горячей железной бочки. Запах становится точь-в-точь как в песчаных ямах, когда мы пекли картошку на костре.

Однажды мальчишка таинственно спрашивает меня:

Ты... как это... без меня-то? Проживёшь?

Я сжимаюсь в комочек, предчувствуя неладное, отставляю кружку с хлебной кашей. Дмитрий Кириллович тоже отодвигает дуранду, сгребает крошки в кучу и решительно говорит:

На войну ухожу, сестрёнка!

Как уходят на войну, я уже знаю. Глотаю картошку, подсоленную слезами. Дмитрий Кириллович утешает:

Скоро наши пойдут в наступление... и я пойду...

Он наклонил голову, шапка съехала, открыла седые волосы.

Старик! - вскрикнула я.

Меня в одну ночь побелило... не заметил как... - и Дмитрий Кириллович стал рассказывать:

Двое суток не выходили из цеха... Все дежурили... Летели бомбы... Много раненых... Мастера убило... папашу моего... Домой вернулся на третьи сутки к утру... А на чёрном снегу мои - шестеро, распухшие и обгоревшие... Дом догорел у меня на глазах... - Говорил он несвязно и отрывисто, подолгу молчал, подбирая слова, а закончил рассказ признанием:

Ты спасла меня...

Я поправила его:

Ты перепутал! Это ты меня спас!

Спасение разное бывает... Сейчас моё спасение - фронт! Мстить пойду гадам! Я бы давно ушёл в разведку... да у станка стоял папашиного... На днях замена пришла...

Можно мне с тобой? - еле слышно произнесла я.

Держись здесь! - строго потребовал он. - Самое верное - идти в школу, где кормят. Не пропадёшь! Слышал: есть такая...

«ОБЩИЙ» КЛАСС

Я стояла перед большим столом, за которым сидела женщина, одетая в мужскую тужурку. Несколько минут она изучала толстую книгу, медленно листая страницы. Найдя нужную, она уткнулась в неё и нервным пальцем повела по графам:

Андрей... январь...

Фёдор... январь...

Анатолий... январь...

Тамара... январь...

Вера... январь...

Женщина перевела дыхание.

Ольга... Март, 31-е... Карточки на апрель не получала...

Это моя мама... - пояснила я, но женщина, не слушая меня, продолжала:

Евгения... Апрель...

Всё... - подытожила женщина и захлопнула книгу. - Осиповы умерли в начале 42-го года!

Чтобы не завалиться, я схватилась за стол, на котором лежала зловещая книга. По щекам потекли слёзы.

Я живая! Видите? Я дышу! - закричала я в отчаянии хриплым голосом. - Потрогайте меня!

Женщина смотрела на меня равнодушно, обращаясь, словно к призраку, монотонно твердила:

Умерли... Все умерли! Так помечено в книге!

Мне карточка нужна на май! Без неё и я умру!

Женщина проговорила холодно:

Предъяви документы!

Документы! Да я их ни разу и в руках не держала.

Внезапно передо мной появилась другая женщина, одетая по-военному, грубо спросила:

Чего рюмзаешь?

Новое объяснение я начала слезами.

Ну и что?! - резко оборвала женщина. - Одна ты такая, что ль? Слезами не поможешь! Раз надумала учиться - иди в школу! В жизни надо искать мужской характер. А слабой тебе быть нельзя! Это яма!.. А карточку мы тебе дадим! Ну и что ж, что без документов... Ты сама - документ!

Но успокоилась я только тогда, когда держала в руках новенькие разноцветные листки, гарантировавшие мне своими талонами минимум - спасение.

Ну, где эта школа, о которой говорил Дмитрий Кириллович?

А тебя в школу не примут!

Почему не примут? - ёкает моё сердце.

Травки надо! - объясняет мальчишка в чёрном свитере и чёрных рейтузах. - Травки два килограммчика... лебеды, крапивки... сосновых иголочек... Тогда на довольствие поставят!

Я с карточкой... - говорю я, считая самым важным продовольственную карточку.

Ко мне подходит девочка с длинными косами, берёт за руку:

Пойдём! У меня есть лишняя трава. Тебя запишут, а завтра сама нарвёшь. Свежей!

Мы направляемся к школе.

Тебе в какой класс нужно будет идти? - начинает разговор девочка.

В третий... - отвечаю я, подумав.

Пока будешь ходить, как все, в «общий».

Литература

Цибульская Е.В. Из рассказов о блокаде / Искорка. - 1991. - №1.